КОММУНИСТ

 

Вечером опять ругал себя. Зачем разоткровенничался перед этими русскими, словно индюк, к которому вдруг подошли с долгожданной кормушкой. Постарел, определенно, так и тянет на воспоминания. Да еще бы дали собой погордиться, своей непростой жизнью, своей работой на благо страны...

Впрочем, кажется, им было действительно интересно. Русские же и вызвали на разговор. Что-то такое спросили там об отношении к войне, об образе прошлого в душе. Неожиданный поворот разговора к ценностям социализма... Ну что ж, он показал им картину прошлого.

Вспомнился тот бессмысленный бой, его первый и последний бой, когда они обстреляли американцев, обороняя какие-то бог весть кому нужные позиции на опушке леса. Янки даже не стали с ними, мальчишками, связываться: просто вызвали авиацию, и та через четверть часа смешала с землей все и вся. До сих пор видится тот здоровенный негр, который вроде бы даже с удивлением посмотрел, остановившись, на них, когда захлопали их первые выстрелы. Он вовсе не боялся, аккуратно подтянул щегольски выглаженные брюки, выбрал себе местечко почище и залег. Рядом с ним мгновенно оказался радист.

Они видели тогда, как радист подносил ко рту микрофон, и очень хотели срезать его или разбить рацию, по крайней мере, но пули их летели мимо, мимо... К счастью. Потому что потом он мог с чистой совестью говорить - вот как сейчас - что никого не убил за те две недели апреля между мобилизацией и ранением.

Да, зря он углубился в эти воспоминания. Теперь вот по желудку катается неприятный комок. Не надо было, наверное, углубляться в разговор с этими русскими, - перед своими вспоминать войну не тянет.

А русские... Что там ни говори, как их не узнавай, все же в каждом из них сидит какое-то особое отношение к войне, которое вряд ли когда постигнет представитель другого народа. Казалось бы, этим-то двоим что, они же не воевали, не видели ничего... А все равно - смотрят так, что воспоминания так и просятся на язык.

А с другой стороны, чего стесняться? Пошел на войну не добровольно - это местные фюреры отправили их, пятнадцатилетних, на фронт, когда всем все уже было ясно. Чего ради это делалось, он тогда понять не мог - ведь крах был уже для всех очевиден. Лишь позже выкристаллизовалось простое объяснение: это и был фашизм.

Потом плен у канадцев, после того, как их госпиталь бросили при отступлении. Потом возвращение домой. К дому, которого не было. Потом ожидание кого-либо из родных - все более и более безнадежное, все более и более горькое. Потом поиски родителей и сестры, о которых никто ничего не знал, и которые, видно, так и сгинули в пламени войны, не оставив весточки.

Да и трудно было ожидать чего-то иного - американцы разбомбили город до основания, чуть ли не до последнего дома.

А потом было желание правды, честности, совести. Была тошнота от того, что делалось после войны на родине, оказавшейся в западной зоне, от того, что творили там американцы и те же самые немцы, что посылали на фронт пятнадцатилетних детей. Почему-то им вновь было хорошо, они вновь были наверху, они вновь управляли и владели. И богатели, захватив за годы Гитлера много собственности, а после смены валюты пустив ее в оборот.

От этого дерьма и уехал в восточную зону, где все было труднее, беднее, напряженнее, но честнее - без этого грязного разгула тех, кто нажился на войне и разрухе, без всеобщей купли-продажи, когда порядочные немецкие девушки отдавались американским солдатам за пачку сигарет и при этом не переставали чувствовать себя порядочными. Без этих нацистов, которые через два года после разгрома вновь начали захватывать государственные должности. Как, например, тот ортсфюрер, что отправил их на бойню, а в сорок седьмом вдруг оказался в магистрате, выдавая себя за нераскрытого и потому не расстрелянного участника заговора Штауффенберга.

А он ушел в восточную Германию и тем искупил свое участие в этой неправедной, грязной, жуткой войне, и свое соучастие - со-ничегонеделание - в существовании гитлеровского режима. Честно работал, потом честно и хорошо учился. Много работал в ССНМ, помогал, как мог, воспитанию новых немцев, нового немецкого самосознания. Дневал и ночевал на фабриках в пятьдесят третьем году, во время попытки антисоциалистического путча в Берлине, когда надо было убедить рабочих в бессмысленности и ненужности забастовок и беспорядков, отразить наступление реакции. В шестьдесят первом убеждал многих остаться, призывал не верить в то, что за Эльбой для них заготовили жирный пирог. Стоял в оцеплении в Берлине, пока рабочие споро клали камни, выстраивая знаменитую стену, давился все подступающим к горлу комком, скрывая слезы, которые надо было скрыть во что бы то ни стало. Ничего не осталось у него в душе к Западной Германии, но Боже как щемило сердце, когда навеки - для него уж точно навеки - отгораживали родину! Но понимал, что антифашистский вал важнее для социализма, чем все его переживания, а социализм он выбрал насмерть, навсегда.

И на занятиях он вроде бы успешно доказывал студентам преимущества этого строя, хотя в последние годы перед крахом это стало делать труднее. И не потому, что социализм стал слабее - он и сегодня убежден, что у ГДР был шанс выстроить это человечное общество нормально, обогнать ФРГ, если бы не эта свора замшелых стариков на верхушке, остановившихся в своем развитии и остановивших страну. Просто преимущества социализма тогда стали привычнее молодому поколению, чем им после войны. Они-то видели, что он лучше, гуманнее, что он спас миллионы судеб - и они остались с этим знанием, ставшим основой для веры.

Да и разве не под влиянием социализма так изменился капитализм? Капиталистический мир, потеряв власть над частью планеты, почувствовал угрозу своему существованию - и начал отдавать большую часть национального продукта на потребление трудящимся слоям. Подкупать их, проще говоря. А старые эти пердуны - и в ГДР, и в СССР, да и по всему социалистическому миру тогда - просмотрели этот процесс. И в итоге - вот он, восемьдесят девятый год. Русские попытались, правда, поймать ускользающее время, но поздно, слишком поздно... И их перестройка заканчилась реставрацией капитализма.

Что ж, как марксист, он не может не отдавать себе отчета в том, что - идеологическая борьба перешла в сферу потребления. И жаль, что этот простой факт так и не добрался до сознания высших руководителей.

Да, он прав. Но как горько от всего этого! Как горько теперь, после разрушения стены - той самой проклятой стены, в бетоне которой когда-то задохнулась часть его души - как горько теперь приехать на родину, и увидеть, что те, кого он покинул тогда ради лучшей жизни, живут и богаче, и, главное, - человечнее, чем они здесь! Человечнее, потому что... свободнее.

Свободнее. Он вынужден это признать. Он обязан быть объективным. И

он может теперь сравнивать. Да, там - и теперь тут - люди работают на хозяина. Но их работа организована более разумно и - с большей долей соучастия рабочих в результате. Да, это так. И их жизнь устроена более разумно - там Хонеккер не мог бы так долго и так бесконтрольно тянуть страну к пропасти. И это тоже надо признать.

Это - самое горькое открытие в его жизни. Неужели она прошла напрасно?

Ведь он уходил тогда за свободой. Когда же, когда ее отобрали? Или он сам ее отобрал? У себя...

 

 



Хостинг от uCoz